Неточные совпадения
«Грехи, грехи, — послышалось
Со всех сторон. — Жаль Якова,
Да жутко и за барина, —
Какую принял казнь!»
— Жалей!.. — Еще прослушали
Два-три
рассказа страшныеИ горячо заспорили
О том, кто всех грешней?
Один сказал: кабатчики,
Другой сказал: помещики,
А третий — мужики.
То был Игнатий Прохоров,
Извозом занимавшийся,
Степенный и зажиточный...
Все это я выдумал, потому что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь; но когда Карл Иваныч, тронутый моим
рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот
страшный сон, и слезы полились уже от другой причины.
Взглянешь около себя и увидишь мачты, палубы, пушки, слышишь рев ветра, а невдалеке, в красноречивом безмолвии, стоят красивые скалы: не раз содрогнешься за участь путешественников!.. Но я убедился, что читать и слушать
рассказы об опасных странствиях гораздо
страшнее, нежели испытывать последние. Говорят, и умирающему не так страшно умирать, как свидетелям смотреть на это.
О странностях Ляховского, о его
страшной скупости ходили тысячи всевозможных
рассказов, и нужно сознаться, что большею частью они были справедливы. Только, как часто бывает в таких случаях, люди из-за этой скупости и странностей не желают видеть того, что их создало. Наживать для того, чтобы еще наживать, — сделалось той скорлупой, которая с каждым годом все толще и толще нарастала на нем и медленно хоронила под своей оболочкой живого человека.
По
рассказам тазов, 30 лет тому назад на реке Санхобе свирепствовала оспа. Не было ни одной фанзы, которую не посетила бы эта
страшная болезнь. Китайцы боялись хоронить умерших и сжигали их на кострах, выволакивая трупы из фанз крючьями. Были случаи, когда вместе с мертвыми сжигались и больные, впавшие в бессознательное состояние.
Рассказ мой о былом, может, скучен, слаб — но вы, друзья, примите его радушно; этот труд помог мне пережить
страшную эпоху, он меня вывел из праздного отчаяния, в котором я погибал, он меня воротил к вам. С ним я вхожу не весело, но спокойно (как сказал поэт, которого я безмерно люблю) в мою зиму.
Во время
рассказа судья — что ваши петербургские актеры! — все становится серьезнее, глаза эдакие сделает
страшные и ни слова.
Весь наш двор и кухня были, конечно, полны
рассказами об этом замечательном событии. Свидетелем и очевидцем его был один только будочник, живший у самой «фигуры». Он видел, как с неба слетела огненная змея и села прямо на «фигуру», которая вспыхнула вся до последней дощечки. Потом раздался
страшный треск, змея перепорхнула на старый пень, а «фигура» медленно склонилась в зелень кустов…
Феня внимательно слушала неторопливую баушкину речь и проникалась прошлым
страшным горем, какое баушка принесла из далекой Расеи сюда, на каторгу. С детства она слышала все эти
рассказы, но сейчас баушка Лукерья гнула свое, стороной обвиняя Феню в измене православию. Последнее испугало Феню, особенно когда баушка Лукерья сказала...
Как скоро весть об этом событии дошла до нас, опять на несколько времени опустел наш дом: все сбегали посмотреть утопленника и все воротились с такими
страшными и подробными
рассказами, что я не спал почти всю ночь, воображая себе старого мельника, дрожа и обливаясь холодным потом.
О нем ходили предания и
рассказы один другого
страшнее.
—
Рассказ очень короткий, — отозвался Аносов. — Это было на Шипке, зимой, уже после того как меня контузили в голову. Жили мы в землянке, вчетвером. Вот тут-то со мною и случилось
страшное приключение. Однажды поутру, когда я встал с постели, представилось мне, что я не Яков, а Николай, и никак я не мог себя переуверить в том. Приметив, что у меня делается помрачение ума, закричал, чтобы подали мне воды, помочил голову, и рассудок мой воротился.
Для Софьи Матвеевны наступили два
страшные дня ее жизни; она и теперь припоминает о них с содроганием. Степан Трофимович заболел так серьезно, что он не мог отправиться на пароходе, который на этот раз явился аккуратно в два часа пополудни; она же не в силах была оставить его одного и тоже не поехала в Спасов. По ее
рассказу, он очень даже обрадовался, что пароход ушел.
Только в остроге я слышал
рассказы о самых
страшных, о самых неестественных поступках, о самых чудовищных убийствах, рассказанные с самым неудержимым, с самым детски веселым смехом.
Раз в эти первые дни, в один длинный вечер, праздно и тоскливо лежа на нарах, я прослушал один из таких
рассказов и по неопытности принял рассказчика за какого-то колоссального,
страшного злодея, за неслыханный железный характер, тогда как в это же время чуть не подшучивал над Петровым.
Когда я рассказывал им о том, что сам видел, они плохо верили мне, но все любили
страшные сказки, запутанные истории; даже пожилые люди явно предпочитали выдумку — правде; я хорошо видел, что чем более невероятны события, чем больше в
рассказе фантазии, тем внимательнее слушают меня люди.
Отношение хозяев к книге сразу подняло ее в моих глазах на высоту важной и
страшной тайны. То, что какие-то «читатели» взорвали где-то железную дорогу, желая кого-то убить, не заинтересовало меня, но я вспомнил вопрос священника на исповеди, чтение гимназиста в подвале, слова Смурого о «правильных книгах» и вспомнил дедовы
рассказы о чернокнижниках-фармазонах...
Зачем я рассказываю эти мерзости? А чтобы вы знали, милостивые государи, — это ведь не прошло! Вам нравятся страхи выдуманные, нравятся ужасы, красиво рассказанные, фантастически
страшное приятно волнует вас. А я вот знаю действительно
страшное, буднично ужасное, и за мною не отрицаемое право неприятно волновать вас
рассказами о нем, дабы вы вспомнили, как живете и в чем живете.
Так просто и странно. Он ожидал большого
рассказа, чего-то
страшного, а она рассказала кратко, нехотя, хмуря брови и брезгливо шмыгая носом. Ему хотелось спросить любила ли она мужа, счастливо ли жила, вообще хотелось, чтобы она сказала ещё что-то о себе, о своём сердце, — он не посмел и спросил...
Тогда она сама начинала рассказывать ему истории о женщинах и мужчинах, то смешные и зазорные, то звероподобные и
страшные. Он слушал её со стыдом, но не мог скрыть интереса к этим диким
рассказам и порою сам начинал расспрашивать её.
Скоро, увлечённый
рассказами Марка, он забывал о них и о себе, напряжённо слушая, смеялся вместе со всеми, когда было смешно, угрюмо вздыхал, слыша тяжкое и
страшное, и виновато опускал голову, когда Марк сурово говорил о трусливом бессердечии людей, о их лени, о позорном умении быстро ко всему привыкать и о многих других холопьих свойствах русского человека.
И перестал слушать, вспомнив
страшный и смешной
рассказ: лежал он ночью в маленькой, оклеенной синими обоями комнатке монастырской гостиницы, а рядом, за тонкой переборкой, рассказывали...
— Вы ничего этого не бойтесь, — весело заговорил со мною адъютант, чуть только дверь за генералом затворилась. — Поверьте, это все гораздо
страшнее в
рассказах. Он ведь только егозит и петушится, а на деле он божья коровка и к этой службе совершенно неспособен.
Я слушал интереснейшие
рассказы Казакова, а перед моими глазами еще стояла эта
страшная бутафория с ее паутиной, контурами мохнатых серых ужасов: сатана, колесо, рухнувшая громада идола, потонувшая в пыли. Пахло мышами.
Последнее слово ее в этом
рассказе мне всегда казалось почему-то очень
страшным: я никогда не переставала видеть большой несправедливости в том, что бабушка оторвалась от дочери ради антипатий к воспитанию, которому так или иначе, но во всяком случае она сама ее вверила.
Ей, после
рассказа Марфуши, пришла в голову
страшная мысль: «Князь ушел в шесть часов утра из дому; его везде ищут и не находят; вчера она так строго с ним поступила, так много высказала ему презрения, — что, если он вздумал исполнить свое намерение: убить себя, когда она его разлюбит?» Все это до такой степени представилось Елене возможным и ясным, что она даже вообразила, что князь убил себя и теперь лежит, исходя кровью в Останкинском лесу, и лежит именно там, где кончается Каменка и начинаются сенокосные луга.
Но, кончив
рассказ, перед
страшным выводом из него: что до сих пор она не простила мужа и не может простить, — запнулась, глотнула воздух и выжидательно, в страхе, замолчала.
Рассказов,
страшных для детей,
О них еще преданья полны…
Я слушал ее тяжелую исповедь и
рассказ о своих бедствиях, самых
страшных бедствиях, которые только может испытать женщина, и не обвинение шевелилось в моей душе, а стыд и унизительное чувство человека, считающего себя виновным в зле, о котором ему говорят.
Из ее бессвязного
рассказа я понял следующее: часов в одиннадцать вечера, когда Гаврило Степаныч натирал грудь какой-то мазью, она была в кухне; послышался
страшный треск, и она в первую минуту подумала, что это валится потолок или молния разбила дерево. Вбежав в спальню, она увидела, что Гаврило Степаныч плавал в крови на полу; он имел еще настолько силы, что рукой указал на окно и прошептал...
По временам ослабевший свет лучины вдруг угасал от невнимания присутствующих, развлекаемых интересными повествованиями и
рассказами, и тогда бедному ребенку казалось, что вот-вот выглядывает из-за печурки домовой, или, как называют его в простонародье, «хозяин», или всматривается в нее огненными глазами какое-то рогатое, безобразное чудовище; все в избе принимало в глазах ее
страшные образы, пробуждавшие в ней дрожь.
Все семь вечерних
рассказов на Хопре имеют
страшное содержание, которое впрочем никого не испугает, а разве иногда рассмешит.
Я передаю вам дальнейший
рассказ Домны Платоновны, чтобы немножко вас позабавить и, может быть, дать вам случай один лишний раз призадуматься над этой тупой, но
страшной силой «петербургских обстоятельств», не только создающих и выработывающих Домну Платоновну, но еще предающих в ее руки лезущих в воду, не спрося броду, Леканид, для которых здесь Домна становится тираном, тогда как во всяком другом месте она сама чувствовала бы себя перед каждою из них парией или много что шутихой.
Бойкий и хвастливый лакей, камердинер молодого Солобуева, сейчас смекнул, с кем имеет дело, закидал словами наших деревенских стариков и умел напустить им такой пыли в глаза
рассказами о разных привычках и привередах своих богатых господ, что Болдухины перетрусились и не знали, как принять, где поместить и как угостить хотя не знатных, но
страшным богатством избалованных и изнеженных посетителей; на вопрос же Варвары Михайловны, отчего так поздно приехали Солобуевы, камердинер отвечал: «Все изволили сбираться и до последнего дня не решались, ехать или нет-с.
Ни быстрее, ни тише, но вместе с временем шла она, и как нет конца у времени, так не будет конца
рассказам о предательстве Иуды и
страшной смерти его.
Лгал Иуда постоянно, но и к этому привыкли, так как не видели за ложью дурных поступков, а разговору Иуды и его
рассказам она придавала особенный интерес и делала жизнь похожею на смешную, а иногда и
страшную сказку.
И всякий раз, окончив свой
рассказ, Кузьма Васильевич вздыхал, качал головою, говорил: «Вот что значит молодость!» И если в числе слушателей находился новичок, в первый раз ознакомившийся с знаменитою историей, он брал его руку, клал себе на череп и заставлял щупать шрам от раны… Рана действительно была
страшная, и шрам шел от одного до другого уха.
Сколь неразумны бывают и легкомысленны женские лукавые желания и к каким приводят они
страшным и соблазнительным последствиям, тому примером да послужит предлагаемый
рассказ, очень назидательный и совершенно достоверный, о некоторой прекрасной даме, которая пожелала быть царицею поцелуев, и о том, что из этого произошло.
Как Царь и Судия изображается Он и в евангельском
рассказе о
Страшном суде.
Рассказы шведа дышали чем-то фантастичным и вместе с тем
страшным и жестоким о первых временах поисков золота в Калифорнии, где в одну неделю, в один день, люди, случалось, делались богатыми. Но швед, как и масса других золотоискателей, горько разочаровался. Он не разбогател, хотя и находил золото, он отдавал его за провизию, за обувь и платье, за инструменты, за вино. Наживались главным образом поставщики и торгаши, нахлынувшие вслед за пионерами, а не самые пионеры.
Сколько может, утешает ее Аграфена Петровна, но долго еще лились потоками горячие слезы из глаз безотрадной Дуни. Утишился наконец первый приступ
страшного горя, перемогла себя Дуня и рассказала обо всем, что случилось с ней в Луповицах. С ужасом выслушала Аграфена Петровна
рассказ ее.
Беленькая, нежная, хорошенькая Люба Орешкина, кажется, забыла о том, что она Любочка — приютская «красоточка», попечительницына любимица, и вся ушла с головою в занимательный, поучительный и
страшный своим трагизмом
рассказ.
А между тем
рассказ этот поистине поразителен. В нем Достоевский как бы подводит итог самому себе, приходит в ужас от этого
страшного итога, — и душе вдруг открывается что-то совершенно новое.
При этом он подмигнул мне — и так неловко подмигнул, что матушка это заметила. Впрочем, научась в один день наблюдать ее
страшную проницательность, я видел, что она еще во время самого
рассказа Пенькновского ему уже не верила и читала истину в моих потупленных глазах; но она, разумеется, прекрасно совладала собою — и с спокойствием, которое могло бы ввести в заблуждение и не такого дипломата, как Пенькновский, сказала...
Наташа сидела, подперев подбородок рукою, и сумрачно слушала. Как не похожа была она теперь на ту Наташу, которая две недели назад, в этой же лодке с жадным вниманием слушала мои
рассказы о службе в земстве! И чего бы я ни дал, чтобы эти глаза взглянули на меня с прежнею ласкою. Но тогда она ждала от меня того, что дает жизнь, а теперь я говорил о смерти, о смерти самой
страшной, — смерти духа. И позор мне, что я не остановился, что я продолжал говорить.
Но ничего
страшного не было теперь в этих полуразрушенных бойницах, откуда давно-давно высовывались медные тела огнедышащих орудий. Глядя на них, я слушала
рассказ отца о печальных временах, когда Грузия стонала под игом турок и персов… Что-то билось и клокотало в моей груди… Мне хотелось подвигов — таких подвигов, от которых ахнули бы самые смелые джигиты Закавказья…
Настолько неверен основной тон
рассказа: упущена из виду самая
страшная и самая спасительная особенность человека — способность ко всему привыкать.
Он был для меня, по всем
рассказам,
страшный человек.
И до того дошел князь Заборовский, что
рассказы про его житье-бьттье в наше время кажутся
страшной сказкой…
Потому-то меня особенно поразило, когда Федька, шедший рядом со мной, в самом
страшном месте
рассказа, вдруг дотронулся до меня слегка рукавом, потом всей рукою вдруг ухватил меня за два пальца, и уж не выпускал их.